Евгений Поддубный — наверное, самый узнаваемый военный корреспондент российского ТВ. Скромный, мужественный, смелый и — очень спокойный. Каждое слово взвешенно, минимум эмоций, много фактов, никакого бахвальства вроде канонического — «где вы были, когда мы брали Бамут?».
Его обожают женщины, посылая в соцсетях «лучи добра», уважают мужчины, его оберегают, о нем заботятся («храни вас Господь!»), желают счастья, мира и любви. Его аккаунты в Facebook, Twitter, Instagram переполнены ободряющими пожеланиями и восхищенными комментариями. Десятки тысяч фолловеров следят за работой Поддубного в горячих точках мира.
Евгений Поддубный работает военным репортером с первого курса института, по образованию он психолог. С 2002 по 2011 год был специальным корреспондентом канала «ТВ Центр», затем перешел в ВГТРК. Автор документальных фильмов и специальных репортажей, награжден несколькими медалями и орденами, в том числе орденом Мужества (2014 год) и орденом Александра Невского (2015 год)
— Вы работаете военным корреспондентом с 2002 года, за это время были, наверное, во всех горячих точках?
— Да, пожалуй, во всех, кроме Ливии.
— Вам довелось видеть, как работают наши корреспонденты, и как — зарубежные. Какое отличие основное в их работе?
— Я не замечал каких-то особых отличий в технологическом подходе. Что касается подачи, то для меня было огромным разочарованием освещение событий в Грузии в 2008 году. Тогда буквально за несколько суток западное медийное пространство превратилось в пропагандистскую машину похлеще газеты «Правда».
— Раньше не было такого разве?
— По отношению к России, что касается кризисных ситуаций, — наверное, не настолько сильно.
— А Чечня?
— Да, Чечня. Но не так быстро, не так агрессивно и всё-таки с какой-то попыткой вникнуть в ситуацию.
— Там (в Грузии) всё-таки была ещё и история с грузинской пропагандой. Михаилу Саакашвили за несколько лет удалось создать такое информационное поле, в котором Россия, что бы ни делала, была уже заранее виновата.
— Не только Саакашвили… Если бы западные журналисты, которые приезжали работать в Грузию в то время, с 2004 года, например, не были бы настолько убеждены в правоте официального Тбилиси, а попытались бы взглянуть на это хотя бы с двух сторон, то было бы всё иначе.
Было очень много примеров абсолютно технологичного подхода к пропаганде западных массмедиа. Вот в Ливии, например. Несмотря на то, что я там не работал, я очень внимательно следил, в частности, за тем, что делали западные коллеги. Это был технологически крутой образчик пропаганды.
— Как вы думаете, они это делали, понимая, что о чем-то намеренно умалчивают, например?
— Я думаю, что они, как и многие люди, убеждены в своей правоте или убеждают себя в том, что они правы, и в эту свою правду верят.
— А с вами такого не произошло?
— Я не знаю.
— Про себя-то вы всё знаете. Например, в ситуации с Украиной, где вы много работали.
— Я постоянно задаю себе этот вопрос: не обманываю ли я себя. И, в общем, пока ответ — нет, не обманываю.
— Ни себя, ни зрителей?
— Соответственно — ни зрителей. Принудить репортера к чему-то крайне сложно, особенно в горячей точке. По крайней мере, я про себя говорю.
— Какие ваши репортажи, истории, с ними связанные, вам особенно запомнились?
— В Сирии, например, были сюжеты, где очень близко были жизнь и смерть.
— Вы военный корреспондент, у вас всегда в командировках близко жизнь и смерть.
— Всегда по-разному. Да, в Южной Осетии в 2008 году, 8 или 9 августа, я сейчас уже не помню точно, в городе еще бои продолжались активные. Мы, съемочная группа, стояли около больницы, ждали, пока закончится артиллерийский обстрел, и по улице, несмотря на обстрел, идет пожилой мужчина, с абсолютно отсутствующим взглядом, подходит к нам и говорит: «Пойдем!» Мы, даже не спрашивая «зачем», пошли с ним, его дом был недалеко от больницы. Он привел нас домой, а там в кровати лежит его дочь. Без головы. И жена убитая.
— Господи, какой кошмар…
— Они под одеялом лежат, он их уложил… И он тихо так стоит рядом, спокойно-спокойно так говорит: «А мне теперь что делать?» Рассказал, что они перебегали дорогу, их убили из крупнокалиберного пулемета грузинские военные, когда проводили попытку штурма Цхинвала, уж не знаю — специально или от страха какого-то.
Для меня это стало некоей иллюстрацией того, что там в действительности происходило. Когда я потом слышал абсолютно лицемерные заявления грузинских политиков или смотрел некоторые очерки западных и даже российских репортеров, мне хотелось поделиться этой картинкой и своими эмоциями с иными коллегами — это случай, когда у тебя украли правду.
Вот это было для меня сильным эмоциональным потрясением, до сих пор эта картина у меня перед глазами.
— А Украина — какие самые важные истории, воспоминания, выводы, лично ваши, может быть, с ней связаны?
— Украина — тут больше личного, потому что я работал на Майдане, с момента, когда ситуация крайне обострилась. Я приехал на Майдан и почувствовал там себя партизаном что ли каким-то. Через площадь Независимости приходилось пробираться сквозь ряды боевиков, которые стояли во внешнем оцеплении.
А жили мы, собственно, на Майдане, Крещатике, 13, там рядом был штаб пятой, по-моему, сотни Майдана, были вооруженные люди, были оборудованы огневые позиции реальные. Расстрел на Институтской улице начался на моих глазах. Я прекрасно видел, например, что на здании консерватории находятся вооруженные люди, и это были НЕ представители власти. Я прекрасно видел, что на Майдане много оружия огнестрельного.
Когда я в центре площади Независимости встречал людей, которые меня узнавали (они смотрели российские новости) — они были люди интересные, были люди спокойные очень. И вот, как я это называю, у них наступило какое-то помутнение что ли. Я, например, разговаривал с семьей, они даже привели маленького ребенка на площадь Независимости и они мне доказывали: «Что же вы говорите, где же тут радикалы, посмотрите, мы же хорошие добрые люди, мы же вышли за все хорошее». Я им ответил: «Вы ко мне обратились персонально, а вы слышали, чтобы я хоть раз сказал, что здесь нет хороших и добрых людей? Но вы посмотрите вокруг, посмотрите, кто окружает хороших и добрых людей! Если вы рядом с нацистом стоите, вроде он за все хорошее, и вы за все хорошее, только он — как-то по-другому, вы как себя чувствуете? Это для вас нормально, приемлемо?»
Но настолько это был жесткий психологический барьер выстроен, что на этом наша дискуссия, как правило, заканчивалась. У меня было много друзей-журналистов в Киеве, мы с ними знакомились в Афганистане, Ираке, Сирии, Южной Осетии, мы с ними дружили, общались. Почти со всеми с ними случилось то же самое: они стали участниками этой истории, они шли на работу, оставаясь активистами Майдана, они уходили с работы и возвращались на Майдан. Была сломана вся азбука журналистики.
Я им пытался сказать: «Слушайте, вы круглосуточно смотрите «Россию-24», у вас ко мне как к репортеру есть претензии?» Мне ни один человек не сказал, что есть.
А у меня к ним — профессионально — есть: вы смотрите на эту историю профессионально, или вы в ней принимаете участие? Это же разные вещи.
— А в Крыму вы когда оказались? Перед референдумом?
— Я туда приехал за сутки до того, как парламент Крыма проголосовал за проведение референдума. Там случились столкновения крымских татар с пророссийскими активистами, именно поэтому я принял решение улететь из Киева в Симферополь.
— Вы всё видели своими глазами: и «вежливых людей» (кстати, они действительно были вежливы?) и то, что было до и после референдума?
— Да, это всё было на моих глазах, вежливые люди были вежливы, да. Вообще, это история, которая, наверное, у страны случается раз в поколение, а то и на несколько поколений.
В Крыму самое яркое впечатление — это ночь после референдума, словно карнавал в Рио-де-Жанейро, ликование… здорово. И было здорово за этим наблюдать. Если бы такое хотели придумать, то не смогли бы.
— Вам доводилось беседовать в Крыму с теми, кто был недоволен тем, что произошло?
— Конечно. Всегда есть кто-то, кто недоволен. Были люди, которые считали (и считают до сих пор, может быть), что Крым должен оставаться украинским. У них разные мотивации — патриотические чувства или некие антироссийские настроения.
— Что вы отвечаете тем, кто считает, что Украину, сам украинский народ (а не только жителей полуострова), граждан, не спросили, хотят ли они отдать Крым?
— Украину не спрашивали, когда происходил вооруженный государственный переворот. Когда в Крыму проходил референдум, на Украине в качестве власти не у кого было спрашивать. В ту пору был вакуум. В ту пору следователи, например, Министерства внутренних дел Украины боялись выйти на улицу — они не знали, что с ними сделают. В ту пору сотрудники Госавтоиспекции боялись патрулировать улицы Киева. В ту пору сотрудники СБУ были абсолютно растеряны и не понимали, что им делать. В ту пору сотрудники внешней разведки Украины ходили по зданиям вокруг Майдана и занимались не свойственной для них деятельностью — они смотрели, сколько там оружия. И они даже не понимали, кому об этом докладывать, что с этим делать. В ту пору центр Киева был как военный городок, где собрались главари бандформирований, которые получили оружие, ресурсы, и люди ждали, что с ними будет. В ту пору не было официального Киева.
— А давно вы были на Украине?
— Мы имеем в виду какую Украину?
— И всю страну, и новые (самопровозглашенные) республики…
— В декабре, перед Новым годом, я был в Донецкой народной республике.
— Как они сейчас там живут, что говорят? Что там происходит на бытовом уровне? Как люди, к примеру, получают пенсии и пособия, как работают, как расплачиваются за товары, услуги?
— Да ни войны, ни мира. По-разному. В ходу и гривны, и рубли, а социальные пенсии и пособия они получают в рублях…
— Откуда они их получают?
— По словам того же Захарченко (Александр Захарченко — глава самопровозглашенной республики ДНР), они собрали на территории, которую они контролируют, налогов больше, чем в довоенное время. Проверить слова его мне достаточно сложно, но я не думаю, что, делая такие заявления, глава ДНР станет лукавить.
— Сейчас, со временем, отношение людей к вооруженному конфликту на востоке Украины как-то изменилось? По крайней мере у тех, с кем вы беседовали, с кем общались?
— Война людей объединила, бывшие гражданские стали военными. Соответственно, их отношение, если и меняется, то только усиливаются антиукраинские настроения. Никто из них себя в Украине-то и не видит.
— А мирные жители — женщины, старики?
— Разные есть там мирные жители: есть те, кто активно вовлечен в процессы, они переживают, стараются чем-то помочь, либо терпят определенные лишения, у некоторых очень тяжелое положение, если они живут в прифронтовых городах. Но всё равно у них тоже крайне негативное отношение к Киеву по той простой причине, что они всё видят своими глазами. Их сложно убедить в том, что во всем виноваты какие-то там боевики пророссийские.
И есть там люди, конечно, которым в принципе хочется просто спокойной жизни: сегодня белые, завтра красные — но главное, чтобы жить поспокойнее.
— Куда сейчас собираетесь?
— В Сирию, в Дамаск и в тот район, где был сбит российский самолет. Недавно там был взят город Сальма, город очень важный стратегически, потому что он позволяет выйти на рубеж сирийско-турецкой границы и перекрыть её. Протурецкие боевики перестанут получать финансирование, боеприпасы, продовольствие…
— Из Турции…
— Из Турции. Соответственно, это разгрузит сирийскую армию для дальнейших действий.
— Протурецкие боевики — это те самые туркоманы?
— Их туркоманами называют, но я предпочитаю их называть сирийскими турками, это понятнее. Потому что, когда мы говорим «туркоманы», российский зритель немного теряется — кто это такие? А это этнические турки, которые живут в Сирии. Нет, я говорю не только про туркоманов, на самом деле там с десяток протурецких группировок, которые так или иначе, прямо или косвенно, получают помощь в Сирии. Когда боевикам становится тяжело, они объединяются и делятся боеприпасами, продовольствием… А это ткань войны.
— Вы сейчас имеете в виду боевиков, воюющих на стороне ИГ (организация запрещена в России, прим. ред.), или некие оппозиционные Башару Асаду группировки?
— Я имею в виду, что помимо ИГИЛа есть еще с десяток террористических организаций, которые ни в коем случае нельзя назвать оппозицией. Это просто малоизвестные группировки, они не на слуху, что называется (ИГ, кстати, тоже когда-то было малоизвестной группировкой). Это джихадисты с крайне радикальной религиозной идеологией, цель которых — установление неких квазишариатских правил на территориях, которые они контролируют.
А методы у них те же, что у ИГ.
Конечно, в Сирии есть вооруженная оппозиция, которая первоначально имела политические требования, но процесс радикализации там неотвратим. Там побеждает сильный, а сильные — это радикальные исламисты.
— Договариваться, кроме Асада, там, по-вашему, не с кем? Чтобы остановить военные действия хотя бы внутри страны, или чтобы вместе противостоять силам ИГ, может быть?
— Да, к сожалению, те люди, противники Асада, которые влияют на военную обстановку в Сирии, и те люди, которые являются патриотически настроенной оппозицией,- это абсолютно разные люди. Могли ли когда-то российские власти договариваться с Масхадовым? Пытались. К чему это привело? С Басаевым тоже не получилось, а ведь кто-то их называл оппозиционерами.
На самом деле в Сирии ситуация отчасти похожа: там есть полевые командиры, которые, например, когда встречаются с западными журналистами в Турции, рассказывают о том, что они военные оппозиционеры, борются с режимом, хотят прекратить эту войну, но для этого нужно победить Асада. А когда они в Сирии встречаются с арабскими журналистами, то рассказывают, что симпатизируют ИГ, потому что те «строят правильный халифат». Часто и то, и то попадает на видео, это ведь очень легко сравнить.
Я спрашивал у Асада, с кем он мог бы договариваться, он ответил, что с любыми силами, которые не связаны с террористическими группировками и не воюют на территории страны, убивая граждан Сирии, военнослужащих сирийской армии.
Башар Асад, как мне кажется, открыт для подобного диалога, у него просто есть очень жесткие критерии по поводу того, с кем его вести. Это не личные предпочтения Асада. Если бы он стал вдруг договариваться с Аллушем (Захран Аллуш — главарь группировки «Джейш-аль-Ислам», убит в декабре 2015 года в результате авиаудара), его бы, президента Асада, не поняли в вооруженных силах своих, не поняли бы и люди, которые живут в том же Дамаске, потому что боевики Аллуша ежедневно выпускали мины по центру Дамаска, где нет военных объектов. И в этом смысле Башар Асад не как личность, а как президент, не может на это пойти, иначе он потеряет поддержку.
— Евгений, вам чем-то хотелось еще заниматься, кроме как быть военным репортером?
— Нет, последние 10 лет не хочется. Это моя работа, и она мне нравится. Ты понимаешь, что ты делаешь что-то важное.
— А страх есть?
— Конечно.
— Как вы думаете, ваши репортажи помогли кому-то?
— Были какие-то конкретные истории, когда мои сюжеты кому-то помогли, но я не хочу о них рассказывать.
В целом мои материалы, как мне кажется, давали людям надежду на то, что они не останутся один на один со своим горем, со своими трудностями. Так было везде.
Даже само появление съемочных групп рядом с людьми, которые находятся на войне (я сейчас говорю в первую очередь о жителях, которые стали заложниками ситуации), даёт им хоть какую-то надежду на то, что всё закончится хорошо.
— Как вы считаете, могли ли ваши материалы так или иначе способствовать более агрессивному отношению друг к другу, например, россиян и украинцев. Ведь журналистов и российских, и украинских СМИ нередко обвиняют и в пропаганде с обеих сторон, и в разжигании ненависти и агрессии между двумя народами. Как ведь некоторые говорят: конфликт на Украине закончится тогда, когда о нем перестанут говорить СМИ. Согласны?
— Нет, это неправда. Если обсуждать этот вопрос в целом, концептуально — рассказывать о войне или не рассказывать, — то, конечно, рассказывать. Репортеры не разжигают конфликты, не начинают войны.
Что касается Украины, я всеми силами старался не провоцировать ненависть между россиянами и украинцами, я очень аккуратно выбирал формулировки, я даже сглаживал их, когда это было возможно, я понимал, что в этом угаре очень легко поскользнуться, ошибиться.
В моих материалах часто были истории, события, которые не могли никого оставить равнодушными. Хочу ли я, чтобы они провоцировали ненависть? Ни в коем случае. Может ли спровоцировать ненависть картинка того, как убивают людей, фактически в прямом эфире? Может.
Но выбирая между тем, показывать ли, то, что я увидел своими глазами, или не показывать, — конечно, показывать.